– Не знаю, о чем ты говоришь. Я и так свободна. Свободна веселиться, наслаждаться. Теперь каждый счастлив.
– Да, – засмеялся Бернард. – «Теперь каждый счастлив». Мы вдалбливаем это детям, начиная с пяти лет. Но разве не манит тебя другая свобода – свобода быть счастливой как-то по-иному? Как-то, скажем, по-своему, а не на общий образец?
– Не знаю, о чем ты, – повторила она и, повернувшись к нему, сказала умоляюще: – О Бернард, летим дальше! Мне здесь невыносимо.
– Разве ты не хочешь быть со мной?
– Да хочу же! Но не среди этого ужаса.
– Я думал, здесь… думал, мы сделаемся ближе друг другу, здесь, где только море и луна. Ближе, чем в той толпе, чем даже дома у меня. Неужели тебе не понять?
– Ничего не понять мне, – решительно сказала она, утверждаясь в своем непонимании. – Ничего. И непонятней всего, – продолжала она мягче, – почему ты не примешь сому, когда у тебя приступ этих мерзких мыслей. Ты бы забыл о них тут же. И не тосковал бы, а веселился. Со мною вместе. – И сквозь тревогу и недоумение она улыбнулась, делая свою улыбку чувственной, призывной, обольстительной.
Он молча и очень серьезно смотрел на нее, не отвечая на призыв, смотрел пристально. И через несколько секунд Ленайна дрогнула и отвела глаза с неловким смешком; хотела замять неловкость и не нашлась, что сказать. Пауза тягостно затянулась.
Наконец Бернард заговорил, тихо и устало.
– Ну ладно, – произнес он, – летим дальше. – И, выжав педаль акселератора, послал машину резко ввысь. На километровой высоте он включил передний винт. Минуты две они летели молча. Затем Бернард неожиданно начал смеяться. «По-чудному как-то, – подумалось Ленайне, – но все же засмеялся».
– Лучше стало? – рискнула она спросить.
Вместо ответа он снял одну руку со штурвала и обнял се этой рукой, нежно поглаживая груди.
«Слава Форду, – подумала она, – вернулся в норму».
Еще полчаса – и они уже в квартире Бернарда. Он проглотил сразу четыре таблетки сомы, включил телевизор и радио и стал раздеваться.
– Ну как? – спросила Ленайна многозначительно-лукаво, когда назавтра они встретились под вечер на крыше. – Ведь славно же было вчера?
Бернард кивнул. Они сели в машину. Вертоплан дернулся, взлетел.
– Все говорят, что я ужасно пневматична, – задумчивым тоном сказала Ленайна, похлопывая себя по бедрам.
– Ужасно, – подтвердил Бернард, но в глазах его мелькнула боль.
«Будто о куске мяса говорят», – подумал он.
Ленайна поглядела на него с некоторой тревогой:
– А не кажется тебе, что я чересчур полненькая?
«Нет», – успокоительно качнул он головой. («Будто о куске мяса…»)
– Я ведь как раз в меру?
Бернард кивнул.
– По всем статьям хороша?
– Абсолютно по всем, – заверил он и подумал: «Она и сама так на себя смотрит. Ей не обидно быть куском мяса».
Ленайна улыбнулась торжествующе. Но, как оказалось, прежде времени.
– А все же, – продолжал он, помолчав, – пусть бы кончилось у нас вчера по-другому.
– По-другому? А какие другие бывают концы?
– Я не хотел, чтобы кончилось у нас вчера постелью, – уточнил он.
Ленайна удивилась.
– Пусть бы не сразу, не в первый же вечер.
– Но чем же тогда?..
В ответ Бернард понес несусветную и опасную чушь. Ленайна мысленно заткнула себе уши поплотней; но отдельные фразы то и дело прорывались в ее сознание.
– …попробовать бы, что получится, если застопорить порыв, отложить исполнение желания…
Слова эти задели некий рычажок в ее мозгу.
– Не откладывай на завтра то, чем можешь насладиться сегодня, – с важностью произнесла она.
– Двести повторений дважды в неделю с четырнадцати до шестнадцати с половиной лет, – сухо отозвался он на это. И продолжал городить свой дикий вздор.
– Я хочу познать страсть, – доходили до Ленайны фразы. – Хочу испытать сильное чувство.
– Когда страстями увлекаются, устои общества шатаются, – молвила Ленайна.
– Ну и пошатались бы, что за беда.
– Бернард!
Но Бернарда не унять было.
– В умственной сфере и в рабочие часы мы взрослые. А в сфере чувства и желания – младенцы.
– Господь наш Форд любил младенцев.
Словно не слыша, Бернард продолжал:
– Меня осенило на днях, что возможно ведь быть взрослым во всех сферах жизни.
– Не понимаю, – твердо возразила Ленайна.
– Знаю, что не понимаешь. Потому-то мы и легли сразу в постель, как младенцы, а не повременили с этим, как взрослые.
– Но было же славно, – не уступала Ленайна. – Ведь славно?
– Еще бы не славно, – ответил он, но таким скорбным тоном, с такой унылостью в лице, что весь остаток торжества Ленайны улетучился.
«Видно, все-таки показалась я ему слишком полненькой».
– Предупреждала я тебя, – только и сказала Фанни, когда Ленайна поделилась с ней своими печалями. – Это все спирт, который влили ему в кровезаменитель.
– А все равно он мне нравится, – не сдалась Ленайна. – У него ужасно ласковые руки. И плечиками вздергивает до того мило. – Она вздохнула. – Жалко лишь, что он такой чудной.
Перед дверью директорского кабинета Бернард перевел дух, расправил плечи, зная, что за дверью его ждет неодобрение и неприязнь, и готовя себя к этому. Постучал и вошел.
– Нужна ваша подпись на пропуске, – сказал он как можно беззаботнее и положил листок Директору на стол.
Директор покосился на Бернарда кисло. Но пропуск был со штампом канцелярии Главноуправителя, и внизу размашисто чернело: Мустафа Монд. Все в полнейшем порядке. Придраться было не к чему. Директор поставил свои инициалы – две бледных приниженных буковки в ногах у жирной подписи Главноуправителя – и хотел уже вернуть листок без всяких комментариев и без напутственного дружеского «С Фордом!», но тут взгляд его наткнулся на слово «Нью-Мексико».
– Резервация в Нью-Мексико? – произнес он, и в голосе его неожиданно послышалось – и на лице, поднятом к Бернарду, изобразилось – взволнованное удивление.
В свою очередь удивленный, Бернард кивнул. Пауза.
Директор откинулся на спинку кресла, хмурясь.
– Сколько же тому лет? – проговорил он, обращаясь больше к себе самому, чем к Бернарду. – Двадцать, пожалуй. Если не все двадцать пять. Я был тогда примерно в вашем возрасте… – Он вздохнул, покачал головой.
Бернарду стало неловко в высшей степени. Директор, человек предельно благопристойный, щепетильно корректный, и на тебе – совершает такой вопиющий ляпсус! Бернарду хотелось отвернуться, выбежать из кабинета. Не то чтобы он сам считал в корне предосудительным вести речь об отдаленном прошлом – от подобных гипнопедических предрассудков он уже полностью освободился, как ему казалось. Конфузно ему стало оттого, что Директор был ему известен как ярый враг нарушений приличия, и вот этот же самый Директор нарушал теперь запрет. Что же его понудило, толкнуло предаться воспоминаниям? Подавляя неловкость, Бернард жадно слушал.
– Мне, как и вам, – говорил Директор, – захотелось взглянуть на дикарей. Я взял пропуск в Нью-Мексико и отправился туда на краткий летний отдых. С девушкой, моей очередной подругой. Она была бета-минусовичка и, кажется… (он закрыл глаза), кажется, русоволосая. Во всяком случае, пневматична, чрезвычайно пневматична – это я помню. Ну-с, глядели мы там на дикарей, на лошадях катались и тому подобное. А потом, в последний уже почти день моего отпуска, потом вдруг… пропала без вести моя подруга. Мы с ней поехали кататься на одну из этих мерзких гор, было невыносимо жарко, душно, и, поев, мы прилегли и уснули. Вернее, я уснул. Она же, видимо, встала и пошла прогуляться. Когда я проснулся, ее рядом не было. А разразилась ужасающая гроза, буквально ужасающая. Лило, грохотало, слепило молниями; лошади наши сорвались с привязи и ускакали; я упал, пытаясь удержать их, и ушиб колено, да так, что вконец охромел. Но все же я искал, звал, разыскивал. Нигде ни следа. Тогда я подумал, что она, должно быть, вернулась одна на туристский пункт отдыха. Чуть не ползком стал спускаться обратно в долину. Колено болело мучительно, а свои таблетки сомы я потерял. Спускался я не один час. Уже после полуночи добрался до пункта. И там ее не было; там ее не было, – повторил Директор. Помолчал. – На следующий день провели поиски. Но найти мы ее не смогли. Должно быть, упала в ущелье куда-нибудь, или растерзал ее кугуар. Одному Форду известно. Так или иначе, происшествие ужасное. Расстроило меня чрезвычайно. Я бы даже сказал, чрезмерно. Ибо, в конце концов, несчастный случай такого рода может произойти с каждым; и, разумеется, общественный организм продолжает жить, несмотря на смену составляющих его клеток.